СИБИРЯК

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » СИБИРЯК » МИР ПРЕКРАСНОГО » Михаил Карбышев.Рассказы.>>Уроженец Шегарского р-на Томской об


Михаил Карбышев.Рассказы.>>Уроженец Шегарского р-на Томской об

Сообщений 1 страница 7 из 7

1

Графская кузница

Весной вся талая вода скатывается с Малахова бугра в глубокую и круглую, как тарелка, ложбину. Вода сюда бежит с соседних огородов, расположенных на вышинках, с улиц, покато спускающихся к ложбине.
Воды здесь накапливается столько, что она стоит целое лето, привлекая к себе косопузых мальчишек, скотину, идущую с пастьбы, свиней в жаркую пору дня, гусей, уток и всю остальную живность.
Это место у нас называется просто – озеро. На самом берегу озера, еще со времен братьев Десятовых, стоит почерневшая от копоти кузница. У самого порожка плещется веселая вода, и кузнецы в ней веки вечные закаляют раскаленные добела поковки: обода, подковы, обручи, лемеха. Даже паршивый гвоздишка – и тот, не поленится кузнец, вынет из горна и сунет в озеро. Пошипит, пофырчит железо, покроется сизым налетом и на сто лет прочность приобретет.
А в озере от этого никогда не заводится плесень, и не живут в нем никакие вредные микробы и насекомые.
От ежедневного купания раскаленного железа уже к середине мая нагревается в нем вода, и человеческая мелюзга не выходит из него с утра до вечера.
Отсюда на всю деревню разносится задорный стук кузнечных молотков, звон наковальни, крик гусей и уток и разноголосый гомон детворы. Все это счастливо сочетается и, не мешая одно другому, создает живописную картину деревенской жизни.
Даже в Нардоме, несмотря на то что там теперь радио глаголет, не бывает столько народу, как в кузнице. Сюда идут кто с нуждой, кто просто так, отвести душу в разговоре, пересказать новость, услышанную от других. Да мало ли зачем можно сюда прийти, когда тут такой веселый человек работает, хозяин кузницы – Василий Сергеевич Вязников. Глаза с веселой хитринкой, все время искорки пускает. На слово легок, на дело резвый да приглядистый. За всякую работу с шуточкой да прибауточкой берется.
– Ну-ка, Саша, ростом в сажень, встань околочь, будем воду в ступе толочь, – говорит он своему молотобойцу, Саше Комиссарову.
Он берет огромный молот, взмахивает им над головой и ловит глазами одному ему понятный знак, который подаст ему Вязников.
А кузнец широкими клещами хватает из горна огненный расплав железа, крутит его одной рукой на наковальне, другой, вооруженной небольшим молоточком, начинает тоненько позванивать. В этот момент он ничего не видит, кроме варкого куска железа. Он даже не замечает, что мы перешагнули запретную линию и крутимся возле наковальни, завороженные огнем и звоном железа.
Мы смотрим, как у Саши заострился подбородок, побелели скулы.
Для него зазвучала команда: Тра-та, тра-та!
И пошло: Тра-та-та-бах! Тра-та-та-бах!
Три раза Вязников ударит, один раз Саша грохнет, и прибаутки сами собой сыплются, как искры от железа:
– Эх, сани в Казани, хомут на базаре!
– А ну, еще прибавь, Сашок! Тебе – каши горшок, а мне денег мешок.
А сам молоточком орудует – флюгер потешный кует. Вот уже голова с петушиным гребнем появилась. Близится конец работы.
А тут и бодрое словцо:
– Поработаем до поту и полопаем в охоту!
Отправил поделку в горн, качнул меха, поколдовал что-то и вдруг – красный петух, сидящий на спине, захлопал крыльями, закудахтал и закукарекал на всю кузницу. Мы даже сразу не сообразили, что всю эту звуковую какофонию устроил Василий Сергеевич.
– Хорош петушок перьями, а мясом еще лучше! – похвалил кузнец петуха и сунул его в озерную воду. Потом заметил нас, прищурился в улыбке, ткнул копченым пальцем в мой живот:
– Что за порядок: огород без грядок! Скажи мамке, пусть пришьет пуговицы на рубашку, а не то мы тебе железные причокаем.
– Дядя Вася, а можно мы немножко покузнечим, – робко прошу я.
– Ишь, чего захотели! А кто же из вас кузнец?
– Мы все кузнецы, по очереди, и молотобойцы тоже.
– Ну что ж, покузнечьте, а мы с Сашей покурим.
Побыть хоть минуту у взаправдашней наковальни, постучать по каленому железу настоящим молотком – какое это неслыханное счастье!
К тому же, взявший на себя роль кузнеца имеет право быть похожим на Василия Сергеевича и сыпать прибауточками. А кто их не знает? Пожалуйста:
– Без сохи не пахарь, без молотка – не кузнец.
– Не в том дело, что овца волка съела, а в том дело, как она его ела.
– Не тот глуп, кто на слова скуп, а тог глуп, кто на деле туп.
– Хватит! – Аркашка вырвал у меня заветный молоток и только разинул рот побаску сыпануть, как в кузницу вошел Вязников.
– Это что же, в работе «ох», а ест за трех? – указал он на Пашку Кандратьева, который с аппетитом уплетал кусок хлеба.
– Он у нас такой, в каждом кармане по дырке от бублика носит, – съязвил Толька Азаров.
Вязников засмеялся, а потом сказал:
– Ты посмотри на них, Саша, закваска-то наша!
– Про бублик – это они по радио слыхали. Мы вместе слушали, – уточнил Саша.
– А, и что? В радио тоже кузнецы работают. Сейчас во всяком деле без кузнеца не обойдешься. Верно, Пашка? Ну, жуй, жуй дырку от своего бублика, да вон Марке не забудь дать немного, а то у него давно щенята скулят в животе.
Но Марку в этот момент не занимала даже самая большая дырка от бублика. Он воспользовался доброжелательным к нему отношением кузнеца и поспешил разрешить давно мучивший его вопрос.
– Дядя Вася, а почему ваша кузница Графской зовется?
– Графской? Да никакая она не графская. До двадцатого года работал в ней великий мастер Евграф Васильевич Толкунов... Ну, да погодите, сейчас заварим бабушке Чеченихе чайник, и я вам расскажу все по порядку.
– Так, чем занедужил, бабушка, твой чайник? – обратился он к Чеченихе.
– Пупок у него заболел, милый, пупком он мается, помоги, радетель. Мякишем его залепляла, а он все равно кипятком плюется.
– Плюется, говоришь?
– Плюется, аспид окаянный.
– Ишь, каков молодец нашелся. Плеваться вздумал. Сейчас мы его взгреем за это!
– Взгрей, батюшка, взгрей, непутевого.
– Держи-ка, Софья Даниловна, свой мякиш. Так! Ух, ты! Да тут, как у Марки на штанах: поперек дыра и повдоль дыра, а середина цела. Оставь-ка его, бабушка на денек, мы из него человека сделаем.
– Как же ты его при такой прожёге залатаешь?
– А помощники-то на што? Нам всю Россию с ними латать придется, вот мы на твоем чайнике и поучимся. Верно, мастеровые? – повернулся Вязников в нашу сторону.
– Верно! – крикнули мы так, что Чечениха уши закрыла ладонями.
– Ухари, ну, ухари! – уходя, восхитилась бабушка.
А Вязников вышел на улицу, поглядел из-под руки на солнце, подергал взад-вперед правым плечом, что было признаком большого душевного волнения. Сказал Саше:
– Ты брось на время стуки-бряки, нам тишина нужна. Вот так. А вы садитесь-ка, ухари, на бережок да послушайте, про что в книжках не написано, а знать вам надо.
Мы еще никогда в жизни не сидели рядом с человеком, которого уважает вся деревня и который давным-давно уехал из города с такой же, как у него фамилией – Вязники. Значит, наша деревня не чета тому городу. Да и хорошо ему у нас. Вон, какая благодать кругом! И мы сидим рядом с ним, рядом с какой-то его тайной, тремся об его прожженные штаны, насквозь пропитанные ароматом горелого железа.
Василий Сергеевич внимательно посмотрел на каждого из нас в отдельности и заговорил без обычных шуток.
– Про царя да про буржуев вы, конечно, в школе слыхали. Как их прогнали с русской земли, это вам тоже известно. Ни одному богачу не понравилось, что так неделикатно с ними поступили: все отобрали да еще взашей надавали. Разжились они у чужеземных буржуев ружьишками да самопалами всякими, самих чужеземцев на подмогу пригласили, чтобы обратно отобрать землю, фабрики и заводы у нашего брата, рабочего и крестьянина. Сила, конечно, их собралась огромная. Разбрелись они по всей земле русской, и грянула гражданская война.
Докатилась она и до наших с вами краев. Повылезала из нор и щелей вся нечисть, и тут уж пошло: кто кого. Либо мы – их, либо они – нас. Бедному люду помощи неоткуда было ждать и ружья им никто не даст, да и за деньги не продаст. Вот и приноровились мастеровые да умельцы сами делать, кто что может. И пушки, и пистолеты, и бомбы делали.
Война от нашей деревни еще была далеко, но пронюхали мужики, что идет сюда белый каратель, колчаковский есаул Сибирцев.
Первое время не шибко тревожились, а когда в богатых домах жареное мясо в жаровнях зашкварчало да пирогами запахло, поняли – вот-вот пожалует головорез.
Кинулись собирать ополчение, да с оружием закавыка получилась: мало его и взять негде. Тогда Семен Мишарочкин вспомнил про кузнеца Евграфа Васильевича Толкунова.
Прибежал старый кавалерист на гнутых ногах к Евграфу Васильевичу, попросил:
– Сработай, Евграфушка, сабель десяток. Мужиков на коней посажу. С супостатами биться будем.
– Меня с собой возьми, порты твои поддерживать, – посмеялся Евграф, но сабли сделал. Всю ночь ковал, закалил их вот в этой озерной воде, прошелся по лезвиям бруском и утром передал Семену, отложив одну саблю для себя. Чем черт не шутит, может и вправду сгодится?
Церковник Яков Паутов, прослышав о том, что делается в кузнице, глубокой ночью посадил свою набожную Марью на рессорчатый ходок, приказал:
– Лети пулей в Бабарыкино, к Сибирцеву. Стафет в потнике под седелкой, зашитый. Там все сказано.
Назавтра нагрянул с великой силой колчаковский есаул в нашу деревню. Разметал у поскотины мужичий заслон. Малочисленная кавалерия Семена Мишарочкина выскочила было из кедрача наперерез врагу, но, оценив обстановку, благоразумно скрылась в таежных зарослях. Опасаясь засады, Сибирцев не пошел в хвойную темень, а скопом вступил в деревню. Для скорой расправы установил на большой церковной площади походную виселицу и широченную скамью с ременными зажимами для рук и ног, которыми намертво прихватывали жертву во время порки шомполами.
Пока каратели сгоняли деревенский народ на площадь для сурового разговора, есаул Сибирцев с десятком отъявленных головорезов ворвался в кузницу и, помахивая булатным палашом, обратился к Евграфу:
– Показывай работу!
Сообразил старый кузнец, о какой работе идет речь. Ответил с достоинством:
– Моя работа в мир ушла.
Ругнул себя за неосмотрительность. Повесил, старый дурак, тесак на самом видном месте. Вот он – висит напротив дверей, высвеченный, как распятие в темном царстве. Ох, Солнце, Солнце, помолчать бы ему в этот раз, может, и обошлось бы все не так жестоко.
Перехватил каратель взгляд старого кузнеца. Крутнулся на пятке, подступил вплотную к Толкунову: лицо в лицо, глаза в глаза. Приосанился, желвачками на скулах поиграл, качнулся с пяток на носки. Ничего получилось, здорово! Прохрипел страшно:
– Кажется, не вся твоя работа в мир ушла.
– Может, и не вся.
Лихорадочно заработала мысль: убьет, непременно убьет.
– Храпов, – обратился есаул к солдату, – испытай-ка работу господина кузнеца.
Убьют. Вот он стоит, матерый враг. Чем его хряпнуть? Усмотрел молот, прислоненный к наковальне. Не успею дотянуться, опередят.
С улицы заглянул в дверь кузницы теленок, увидел людей, мекнул, взбрыкнув задними ногами. Искаженные страхом лица моментально повернулись к двери.
Одним движением Евграф вырвал пудовый молот вверх, но в этот момент солдат, стоящий рядом с есаулом, заметив опасность, оттолкнул Сибирцева в сторону, и с раздробленной головой свалился к ногам кузнеца.
Бледный, как стена, есаул, не желая испытывать судьбу, рванулся к выходу и с порога крикнул:
– Четвертовать! Изрубить на куски! Нет! Сабель не марать! Отрубить ему башку его же ржавой железиной!
Не спешили палачи, хоть распирала их лютая злоба. Не хотели, как попало, вершить казнь. Медленно снял Храпов со стены кованое оружие и, сузив поросячьи глазки, пошел на Евграфа. Невероятный, неправдоподобно мирный смех раздался за стеной кузницы. Понаторелые садисты уронили старика на колени, притянули за волосы голову к наковальне. Примерялись ударить молотком, но, опьяненный предчувствием крови, Храпов заорал:
– Не трожь! Есаул велел – железиной!
Два раза со свистом рассек мечом вокруг себя воздух, а на третий раз, с храпом, отрубил голову кузнецу.
Вязников встал, ушел в кузницу, ставшую какой-то непривычно зловещей. Ни словом не обмолвился о том, что целые сутки сидел он в угольной яме на волосок от смерти, куда его спрятал Евграф Васильевич перед самым приходом бандитов. С тех пор зачахла его вихрастая шевелюра, покрылась голова белым пухом и ходит ходуном на нервных шарнирах правое плечо кузнеца.

0

2

Первый самолет

Девяностолетний дед Прохор на неделю отложил свою кончину. Совсем было собрался помирать старик. Приказал снять с подызбицы долбленую домовину. Лег в нее примеряться, вытянул по швам руки, огляделся по сторонам и весело сказал:
– Простору-то сколько! Усох маленько, старый хрен. Ну и пусть, на том свете фатерантов пушу!
Никто не отозвался на дедову шутку. Поняли: почуял что-то, старый. Не зря же распорядился насчет домовины.
Пошел в Нардом в последний раз “радиву” послушать, а оттуда вернулся и задребезжал с порога:
– Засуньте под анбар эту колоду, – дед пнул ногой домовину, – погожу чуток помирать. Секлетарь Совета Мишка Романов сказывал: – Ароплан к нам на днях прилетит. Посмотреть хочу!
Дед засмеялся и продолжал:
– Поп Николай у церкви новым крестом машет, кричит: – С неба птица с железным клювом снизойдет, антихристам мозги клевать будет.
Кряжистый шестидесятилетний сын Матвей и молодой еще внук Федор переглянулись между собой:
– А ты не боишься, тятя, что она и тебе мозги выклюнет?
Дед Прохор оживился:
– Меня японец в Цусимскую клевал, ерманец в мировую клевал, колчаки весь зад исклевали, а до мозгов не достали. И радива вон как шибанула, будь она неладна, и то ничего. – Вон, какая шкорлупа крепкая! – дед постучал себя по цыплячьему темени.
– Да, шкорлупа у тебя, тятя, что надо. Помнится, по пьяному делу дверь с крючьев снимал лбом.
– Было, Мотя, было! И дверь лбом открывал, и грецкие орехи на моем темени молотком колотили. Всего повидала эта шкорлупа, а вот ароплана не видела.
На расчистку площадки для посадки самолета вышло почти все население деревни. Мы – школьники, под командой Глагола собираем на большой поляне сучья, палки и все, что может попасть в колеса летучей машине и повредить ей.
Взрослыми руководит председатель сельсовета Федор Матвеевич Прохоров. Они тщательно обследуют каждый метр земли, засыпают ямы и сравнивают бугры. Всем охота посмотреть, что это за ароплан такой. Никто толком не знает, откуда он прилетит и с какой стороны его ожидать.
Закончив работу, люди разбились на кучки. В одном месте сидят бабы, чуть поодаль мужики. Глагол ушел к ним.
Молодые ребята затеяли борьбу на поясах, а мы, получив свободу, носимся по поляне друг за другом и не забываем посматривать на небо.
Мой отец рассказывает мужикам, что Азаров, он и Ефим Глухов видели на германском фронте аэроплан.
– Ничего особенного, вон с того коршуна большиной, только жужжит шибко. Ефим тогда поблизости находился от аэроплана, так у него даже барабанные перепонки лопнули. Оглох человек, можно сказать, на все сто. А Азаров с испугу заикой стал.
Мужики дружно засмеялись, а Азаров ответил:
– А про с-себя че не г-говоришь, как к-какой-то фр-фр-фрау под фартук с-спрятался, а о-обратно вылез и в-вся голова седая с-с-стала.
Дед Прохор, больше всех ожидавший самолет, пошарил седую отцову кудель и сказал:
– А говорил – от окопной жисти заиндевел.
Коршун, на которого указывал отец, между тем стал быстро расти. Сверху донесся рокот, напоминавший раскаты далекого грома, Дед Прохор перекрестился:
– О господи! Гром с ясного неба!
Вдруг Федор Прохоров сорвался с места и побежал, размахивая картузом:
– Бабы, которые с ребятишками, уходите прочь, аэроплан летит! Ребятишек заиками сделает!
И вот придавило землю невообразимым грузом звуков, от которых затряслись в страхе листья на деревьях. Бросились люди врассыпную, поближе к лесу.
Страшное крылатое чудовище сделало круг над полем, зашло со стороны Аверьяновых полей и на огромной скорости, которой здесь никогда не видывали, пошло прямо на людей. Потом все рассказывали, что аэроплан летел именно на него.
Не ощутил этого один дед Прохор, неизвестно как очутившийся в куче собранного мусора. Он все глубже и глубже забивался в середину кучи, и когда его линялая голова высунулась с противоположной стороны, аэроплан уже на земле ржал во всю мощь своего мотора и дышал винтом так, что по траве катились зеленые волны, как во время сражения в Цусимском проливе.
Реванув в последний раз так, что земля под ногами задрожала, смолк мотор, и наступила такая тишина, которая поглотила и стрекот кузнечиков, и пение жаворонка, и гульканье куликов на соседнем болоте. Люди окружили тесным кольцом горячую машину, на крыле которой, как бог, но перепоясанный ремнями, в собачьих унтах шерстью наверх, стоял летчик, поблескивая стеклами широких очков.
Дед Прохор, как мальчишка, держась одной рукой за гашник штанов, смешно посеменил к самолету.
Не разверзлась земля под ногами, как предсказывал поп Николай, не раскололось небо на куски, ни одному человеку птица не проклюнула голову и не повредила мозги. Наоборот, еще крепче показалась людям Земля, если выдержала такую махину. Ходи по ней, топай каблуками хоть тыщу лет, играй в чехарду, прыгай с бани на спор – не провалится.
Марка десять раз перевернулся через голову, прошел колесом на руках. То же самое сделали Аркашка, Толька и я, а толстый Пашка только фыркнул с досады, что не может, жирный боров, как все ходить на руках колесом.
А летчик между тем, осмотрев с высоты пеструю толпу мужиков и баб, спросил их, как обычно взрослые спрашивают детей:
– Ну что, хотите прокатиться? А ну, кто смелый?
Вот это да! Пашка захорохорился:
– А что, давай попросимся! – Толька уел Кандратьева.
– Да тебя никакой аэроплан не поднимет.
И вдруг Людка Антонова, подталкиваемая матерью, выбралась вперед и пропищала:
– А можно мне прокатиться?
Летчик поглядел на девочку с улыбкой, порадовался её храбрости, но развел руками и сказал с сожалением:
– Детей не могу катать, не имею права. Вот маму или папу вашего, пожалуйста.
Антониха замахала руками, закрестилась:
– Ну, его к бесу. Я во сне как-то летала, и то натерпелась страху!
Летчик посмеялся вместе со всеми, а потом сказал:
– Это же не страшно вовсе! Ведь я же летаю!
– Да-а! Так то вы. А мы не обучены такому делу. Еще там споткнешься ненароком обо что-нибудь.
Не сказать, чтобы в деревне не было храбрецов. Сколько угодно было: Федор Прохоров, Вязников, Комиссаров, молодые ребята – Митя Прохоров, Егор Чугунов, да всех и не перечтешь. Однако на земле быть храбрым одно, а в небе – совсем другое. Поэтому мужики и парни отступили подальше от самолета, похохатывают, налегают на шутку:
– Я бы полетел, да…
– А ты, Петр Матвеевич, вдруг беда приключится, а я запасные штаны с собой не прихватил, которые на тебе сними, да мне отдай, я подержу до твоего возвращения, – посоветовал секретарь сельсовета Романов.
– Ишь, чего захотел. Я, значит, улечу, а штаны тебе достанутся. Ловкач, Михаил Павлович, ловкач!
Нестерпимо, как перед кулачным боем когда-то, заныло у деда Прохора правое плечо. Прикинул и так, и сяк: терять ему нечего. Ежели что с ним случится, так на народе и смерть красна.
Подошел он вплотную к самолету, покачал его за крылья – крепко ли сделано, а потом поднял кверху руки, похлопал в ладоши, как маленький, и сказал:
– Примай!
– Что, деда? – не понял летчик.
– С тобой лететь хочу! – решительно сказал дед.
Можно было смеяться над причудами деда, можно было плакать от жалости к беспомощной старости, но ничего этого не произошло.
Сын Матвей, внуки Федор, Семен, Никита стали отговаривать деда от немыслимой затеи.
– Да ты же рассыплешься, деда, от такого ветра и сотрясения.
– Рассыплюсь – соберете. Вон вас сколько, лоботрясов, да чужие помогут. Поможете, люди?
– Поможем, дедушка! – ответили из толпы,
– О, видали? Подсобите-ка лучше на жеребца сесть. Полечу, райские кущи посмотрю.
На свой страх и риск усадил летчик деда в тесную кабину, закрыл над его головой стеклянную задвижку. Мужики помогли запустить мотор и – пропал дед!
– Еще бы лет пять прожил, а теперь и косточек не соберешь. Вон, как подскакивает аэроплан на ухабах.
– Батюшки светы, сейчас выпадет! – закричала Антониха, когда самолет, поднявшись в воздух, накренился на крутом повороте.
– Ах, дед, дед! Что ты наделал, дед, со своим упрямым характером? До рая уж и так осталось недолго, так нет – потащила нелегкая.
А дед Прохор, поднятый на страшную небесную высоту, даже забыл как следует испугаться. У него не было времени осенить себя крестом. Взволновала, поразила душу картина, раскинувшаяся перед его взором. Земля, как бы до бесконечности, расширила свои границы и стала такой огромной, такой незнакомой, как будто он попал в другое царство-государство. Предметы же на ней – церковь, дома, деревья – сократились до игрушечных размеров, и, казалось, все это можно одним махом сгрести в кучу, сложить в карман и унести на потеху ребятишкам.
Горки, бугры, лога, кедрач, деревни закружились, как на ярмарочной карусели, и нельзя было придумать всему этому никакого названия. Внизу, как стальное огниво, блеснула речка Расташа. Широкой лентой на север потянулось Обское болото, рванулось навстречу большое село Богородское.
“А может, меня черт таскает под облаками”, – подумал он.
Вспомнилось, как Ефимка Глухов влип в историю с чертом, а было это, рассказывают, так.
Только наступили осенние сумерки, пошел Ефим в Астальцово, попроведать свою куму, Тоню Королькову. Идет, готовит душу к радостной встрече, думает, откуда ловчее прошмыгнуть в Тонин двор, чтобы люди не заметили.
А лукавый, что жил в Молчадинском болоте, только что поругался со своей дьяволихой. Высунул он рогатую рожу из трясины, чтобы отдышаться маленько, видит, мужик идет, душа нарастапашку, все в ней видно. И решил он сыграть с ним злую шутку. Как свистнет он, что есть мочи. Оглянулся Ефим, видит: летит на него тройка, запряженная в почтовую карету, бородатый мужик на козлах сидит, вожжи в натяг держит, баранья шапка вот-вот с маковки свалится. Сошел Ефим с дороги, чтобы пропустить лихача, а тот:
– Тр-р-р! Садись, молодец, мигом довезу куда надо.
Вскочил Ефим в карету, сел рядом с бородатым, а тот как гикнет да кнутом по лошадям. Искры так и посыпались с лошадиных спин. Подскочила телега на ухабе, летит – до земли колесами не достает. Ветер в ушах свистит, дух у Ефима захватило.
– Свят, свят, свят! – только занес руку для креста, вдруг – ни лошадей, ни мужика, ни кареты не стало. Сидит Ефим посреди болота на гнилой коряге, облапил горелый выворотень, а по болоту жуткий смех несется…
Замерзла спина у деда от страшных воспоминаний. Хотел он крестом прогнать наваждение, да глянул вниз, а там картузы да фуражки кверху летят, родные люди его встречают. Не черт, значит! Не нечистая сила!
Отлегло от сердца у деда Прохора, отлегло от сердца у родных ему людей. Живой вернулся. Такой страх пережил, а живой. Ну, значит, жить ему еще много, много лет.
Шумит народ, радуется, на страшную машину уже никто внимания не обращает. Все заняты дедом Прохором. Старики Яков, Кустов, Затирахин, церковный звонарь Трусов щупают деда за руки, за ноги:
– Ну, как там, не отсырел?
– Да есть маленько, – отшучивается дед.
– А бога там, случайно, не видел? – интересуется Трусов.
– Видел, как не видеть. Вот он бог! – указал дед на летчика, окруженного народом.
Подошел сын Матвей, обнял отца за худенькие плечи.
– Ну, герой ты у нас, отец. Недаром, значит, тебе царь крестами всю грудь увешал.
– Недаром, Матвей, недаром. Только одного креста он мне недодал.
– Какого?
– Деревянного. Будь он живой, давно бы я его получил.
Люди засмеялись над дедовой шуткой, а он повернулся к летчику, низко поклонился, насколько позволяла его старая спина, и сказал:
– Спасибо тебе, добрый человек. Наверное, ради этого часа великого прожил я трудную и долгую жизнь.
Летчик пожал деду Прохору руку и ответил:
– Как знать, может, и я ради этого же часа много лет назад был спасен руками ваших людей.
Летчик снял шлем с головы, похожей на пасхальное яичко, на которой не было ни единого волоса. Несколько глубоких шрамов пробороздили щеки и, соскользнув на шею, скрылись под воротником кожанки.
– Мартынов я, Андрей Протасович, если помните, – тихо сказал летчик.
Всколыхнулась толпа людей, придвинулась ближе к человеку, про которого уже много лет рассказывают отцы и матери своим детям. Услышал и я этот рассказ от своего отца и передаю его вам, ничего в нем не изменяя и не добавляя.

0

3

Летчик Мартынов

В тысяча девятьсот двадцать третьем году с особым правительственным заданием прибыл человек в наши края. У кулаков по десять, по пятнадцать лет стояли клади хлеба не молоченые. Тысячи, десятки тысяч пудов доброго зерна лежали мертвым капиталом. А в больших городах в это время люди жили на голодном пайке, а малые дети умирали голодной смертью.
Вот и решила Советская власть отобрать у кулаков излишки хлеба. Только кулаков ведь тоже на кривой кобыле не объедешь.
Прослышал Иван Левушкин от своего верного человека, что к его кладушкам хотят «большаки» оглобли приделать, и решил дело повернуть по-своему. Пустил он своего работника Ваську Мосеева по деревне. Бегает Васька со двора во двор, предупреждает мужиков, чтобы прятали хлеб. Мол, едут сюда из района, все подчистую отбирать будут.
А чего прятать? Два года подряд земля не уродила. Озлобились люди, веру в добро потеряли, разъярились не на шутку. Тут Иван и брякнул в окно бывшим белобандитам – Ваньке Завразжину, Фаломке Замятину да Егорке Паутову: зайдите, мол, вечерком, дело есть.
В сумерки пришли званые гости. Через огороды от Клоповки перли.
– Проходите к столу, как водится, располагайтесь удобнее. Софья Платоновна, погреми-ка ухватом, пошарь-ка сковородничком в печи, а я тем временем в кладовушку за жбанчиком схожу.
Вона чего. Не зря поостереглись, значит. Ни с того ни с сего Иван ухватами греметь не будет, смекнули гости. Осмотрелись: снаружи узорчатые ставни плотно закрыты, изнутри расшитые цветами занавески задернуты.
Вошел ласковый хозяин, задул свечу, грохнул на лавку логушок.
– Тяжелый, холера! – засмеялся длинно и цветисто. Фаломка с Егором, грубые, плечистые мужики, в сажень ростом. Ванька Завражин – тощий сморчок с зеленым, безбородым лицом. Говорят, что в детстве его родная бабка Согриха поила змеиной кровью, чтобы он был увертливый и хитрый, как змея. Пил Ванька кровь, подмешанную к коровьему молоку, чах на глазах и чувствовал, как распирает его лютая злоба против всего живого. Угнетает его постоянная сухость во рту, поэтому он все время облизывает губы длинным змеиным языком. Ломает Ваньку гадючья кровь. Как от великой боли извивается он в позвоночнике и вытягивает сухонькую шею из широкого воротника рубахи.
– Зачем звал, Иван Фомич? – спрашивает Завражин.
– Дело есть, братушки, небольшое. Пришла в сельсовет бумага, в которой просят прислать подводу в райисполком под нарочного из Москвы.
– Вона што! – удивляется Замятин.
– Перестань! – зашипел на него Завражин. – Говори, Иван Фомич.
– Так вот. Едет тот нарочный народ наш оголодить и по миру пустить. Хлеб у нас с вами отобрать хочет и, от верного человека слышал, бывшими белыми интересуется,
– Так! – вытолкнул языком Завражин.
Левушкин помолчал немного, увернул огонь в лампе и продолжал:
– Есть у меня план, братаны дорогие. Пока в сельсовете чухаются с подводой, завтра утречком запрягай, Иван Кузьмич, моего гнедка и лети пулей в район, перехвати этого нарочного. Да обратно не езди по большаку, а поезжай зимником, на Усково.
– А вы, – обратился он к Фаломке с Егором, – подождете его там, у Митрохи Зверева. Митроха скажет, что надо делать. Да в райисполкоме-то, Иван Кузьмич, лицо сильно не открывай, приметное оно у тебя, так и кажется, что из глаз искры вот-вот высыплются.
Разбойное место, Усково, стоит в шести верстах от Десятово. Десятка полтора домов разбросаны по непролазному кедрачу так, что если Гаврила Румянцев с живого купчишки шкуру сдирал, то в соседних домах об этом слыхом не слыхали, видом не видали.
Вот сюда и доставил к указанному сроку Завражин Мартынова. Остановился у приметного кедра, захлестнул вожжи за передок. Обожди, мол, товарищ, нуждишку малую справлю. Завернул за кустик, а оттуда вышел в другом образе и подобии. Не успел и опомниться Мартынов, как навалились на него Фаломка с Егором, скрутили руки-ноги и бросили в Митрохину баню до ночи. Кричи – не докричишься, зови – не дозовешься.
Поздно ночью прочитал Митроха по складам мандат, отобранный у Мартынова, полистал красную книжечку партийного билета и страшно ему стало, как никогда не было страшно. Кое-как разбудил он своих постояльцев, сунул в руки по стакану самогона и, не выдавая своего волнения, велел везти Мартынова к Ивану Девушкину. Помог выбраться на зимник, хлестнул хворостиной коня, закричал вслед:
– Прямо к Ивану гоните!
Когда не стало слышно телегу, перекрестился троекратно разбойный таежный человек, оказал:
– Подальше от греха.
Спросонок Девушкин ничего не мог понять:
– Кого привезли?
– Да нарочного.
– Зачем?
– Митроха велел.
– Ах, мать его! – Девушкин длинно выругался и, подтянув кальсоны, потрусил в дом. Через минуту, застегивая на ходу пуговицы, он выбежал во двор.
– Где он?
– На задах.
Мысли, как каленые горошины, перекатываются в голове. Обжигая мозг, лопаются, больно ударяя в череп. Одна страшнее другой, одна страшнее другой! Что же это он, бандюга, выдумал? Ведь это же погибель! Не мог, гад, камень к ногам привязать да в Обское болото спустить. Через час светать начнет. Надо же что-то делать! Что?
– Фаломка, бери под навесом лопаты, закопаем где-нибудь. У Фаломки от страха прорвалась икота:
– Так ведь он... живой.
– Живо-о-ой?! – страшно захрипел Левушкин. – Перестань клоктать, гад, убью!
Фаломка отскочил в темный угол навеса. Левушкин стал быстро отсекать мысли: “Не то, не то, не то! Ага, вот оно спасение: старая ржаная кладь на майганской дороге”.
Три раза повторил Фаломке, что нужно сделать:
– Оголовушьте чем-нибудь по башке, замуруйте в кладь и подожгите со стороны Майган. Сами в кедрач, в дезертирскую избушку. И не вылезайте оттуда, пока не позову.
Утром деревню разбудил большой церковный колокол. Звонарь Трусов, взобравшись на колокольню, вызванивал одно страшное слово:
– Бе-да! Бе-да! Бе-да!
На улицу выскочили заспанные полураздетые люди с баграми, топорами, ведрами. Заметались, растерянные, подавленные страхом.
– Горит!
– Где горит?
Наконец, заметили далекие всполохи пожара.
– Фу, слава богу, не деревня!
– Хлеб горит! Хрен редьки не слаще!
Похватав ведра, багры, лопаты, люди бросились через поскотину в поле. Когда сбежались люди к пожарищу и бросились тушить огонь, приподнял ветер дымную завесу и высветил вывалившегося наполовину из клади человека. Попятились люди в страхе, не зная, что и думать. Наверное, бродяга. Залез переночевать, обронил огонь – вот и наделал беды. Сердобольные тут же прониклись жалостью к Ивану Фомичу.
– Такой ущерб понес мужик!
Выхватил труп из огня смелый человек, кузнец Вязников Василий Сергеевич. Сбил с него огненные веревочные вериги. Нет, не похож сгоревший на бродягу. Зачем бродяге самому себя скручивать веревками и забиваться в горящие снопы? Непонятно.
Тогдашний председатель сельсовета Михаил Мазин с понятыми осмотрели труп, никого в нем не признали. Посудили, порядили и решили закопать его на расстанье трех дорог. Благо и лопаты были при себе.
Выкопали могилу, постояли молча, посетовали, что, вот, мол, где-то ждут человека, а он преставился таким странным образом.
Эх-хе-хе-хе! Жизнь человеческая. Сколько людей закопано вот так по полям да по майданам, по лесам да степям. А сколько еще закопают...
Подняли его мужики осторожно, чтобы предать земле, а он в последний момент пришел в себя, застонал от великой боли, запротестовал, будто знал, что под ним разверзлась страшная пропасть.
– Человек-то живой! – всплеснула руками Анна Малахова. Что делать? В деревне нет ни врача, ни фельдшера, чтобы оказать пострадавшему помощь. Знахарка, Варвара Анисимовна, едва ли сможет что-нибудь сделать. Вот беда-то!
Посоветовавшись с мужиками, кузнец Вязников отвез неизвестного в районную больницу и сдал его с рук на руки врачам.
Всю дорогу в район он думал о случившемся и пришел к твердой уверенности, что над человеком было совершено страшное насилие.
Кто же мог это сделать? Всех деревенских мужиков Вязников знал наперечет. Были среди них и отчаянные сорвиголовы, но не настолько, чтобы решиться на такое дело.
Хозяину сгоревшей клади, кулаку Левушкину, тоже палец в рот не клади, но в последний момент выяснилось, что какой-то злой человек поджег у него еще одну – овсяную – кладь за Молчадой. Когда поехал Вязников в район, тот сидел у сельсовета среди мужиков и, перемазанный копотью, плакал и даже не взглянул в его сторону.
Как же, такой жмот за пуд овсяных охвостьев задавится, а тут две клади, как корова языком слизнула... Видать, кому-то здорово насолил кулак.
Приехавшие в больницу по вызову врача работники ЧК и милиции велели Вязникову не отлучаться, а сами ушли в палату. Вскоре они вернулись и попросили рассказать, что ему известно по делу уполномоченного ЦК, Мартынова Андрея Протасовича.
Ух ты, как дело-то обернулось. Вот тебе и бродяга!
С этого часа все закрутилось, завертелось с необыкновенной быстротой. В деревню навалило столько важного начальства, сколько за всю жизнь здесь не видели.
Днем и ночью пошли опросы да расспросы. Не слышали ли то, не видели ли это? Наконец, ниточка привела к Ваське Масееву, от Васьки потянулась к Ивану Левушкину да тут и остановилась.
Иван брякнулся на колени для страшной клятвы, крест нательный из-под черной бороды вынул, заручился Всевышним:
– Бог свидетель, наболтал на меня Васька напраслину. Она нынче, голытьба бесштанная, на хозяев что хочешь, может ляпнуть. Ей вера, время такое пакостное.
Неделикатно подняли Ивана с пола сильные руки, засунули ему под бороду крест на грязном гайтане, скрутили за спину руки и подтолкнули к двери наганом. И тут не выдержала Софья Платоновна: бросилась к мужу на шею и заголосила по-страшному:
– Да скажи ты им, Иванушка, окаянным, про Фаломку с Егоркой да про Завражина скажи. Ведь нету твоей вины-то!
– Дура! – закричал Левушкин и кованым сапогом пнул жену в живот. Первый раз в жизни нанес обиду любимому человеку. Лют был Иван, тяжел на руку и скор на расправу с супротивниками своими, а жену даже по пьяному делу не обижал и вот – не удержался. Грохнулся на лавку возле двери, заплакал:
– Погубила ведь ты меня ненароком! – бросил он горький упрек жене. – Под корень срезала.
Вечером привели из кедрача Фаломку Замятина и Егора Паутова. Ванька Завражин по дороге в деревню убежал от конвоиров. Только стали переходить боярышник в кедровом ложке, метнулся Ванька в сторону, прошуршал по траве – и был таков. Бросились было конвоиры за ним, да побоялись, как бы и этих двоих не упустить. С тем и в сельсовет пришли.
– Убег-таки, гад ползучий! – выслушав конвоиров, возмутился секретарь Мазин. Через неделю осудили и расстреляли в районе Ивана Девушкина и Фаломку Замятина. Егору Паутову, как менее причастному к делу, дали десять лет и отправили в холодные края.
Уполномоченного Мартынова лечили в Томске лучшие доктора. Много раз ездили к нему наши люди, но к тяжелобольному человеку не допускали никого.
А потом за житейскими заботами потеряли его из виду и, честно говоря, не чаяли видеть, а он взял и объявился нежданно-негаданно и такого тарараму наделал, какого не было с сотворения мира на этой грешной земле.

0

4

Деревенские активисты, Кланькина любовь и колдунья Согриха

В воскресенье деревенские активисты в Нардоме постановку ставили. После этой постановки, вон, у Марки фонарь во всю щеку синеет, а у его брата Гришки все лицо обгоревшее.
Играл Гришка бородатого буржуя, а своей бороды у него нет, молодой еще, не выросла. Сделал он себе бороду из пакли, усы такие же привязал. Ходит по сцене, курит большую трубку и все время кричит:
– Кишки советчикам на шомпола накручивать будем!
Походит, походит и опять:
– Кишки советчикам на шомпола накручивать будем!
Орет, а трубка-то в зубах. Новую трубку Семен Мишарочкин пожалел Гришке дать, дал ему с прожженным дном.
Гришка-буржуй так разбушевался на сцене, что не заметил, как из дырявого дна трубки на бороду искры сыпанули. Борода в один момент воспламенились и давай пылать. Буржуй был настолько противный, что когда он загорелся, первое время никому не пришло в голову, что это горит свой парень, комсомолец Гришка Малахов.
Даже Гришкина мать, Анна Малахова, ухом не повела. И никто на помощь к нему не пришел – может, так и надо: буржуй горит, ну и черт с ним, пусть горит.
И только когда Гришка сорвал с лица горящую куделю, рванулись все к нему на сцену, загоревали, загалдели разом:
– Ох ты, беда какая!
– Гришенька, сыночек мой, как же это тебя угораздило? – заголосила его мать.
– Не шибко обгорел. Три, четыре пупырышка будет – и все, – успокоил дед Прохор, – до свадьбы заживет. А ты, что же это, чертова перечница, парню трухлину вместо трубки подсунул, – набросился он на Мишарочкина, – а если бы сгорел? Ведь он “косамола”.
Болит у Гришки лицо, а пьеса только наполовину сыграна. Не до игры Гришке. Как же быть-то? Вспомнил Гришка, что брат его, Марка, за ним все слова повторял, когда он учил роль. Лучше его выучил. Надоумил ребят Марку в буржуя загримировать. Поломался немного Марка и согласился. Мал только немного. Но ведь и буржуи всякие бывают.
Завели его за занавеску находчивые активисты, брюхо из тряпок намостили. Получился кругленький такой буржуй. По морде жженой пробкой половчили, бороду нарисовали, новую трубку Мишарочкина в рот засунули. А уж курить-то Марка мастер: и в затяжку, и дым из глаз и ушей пускать умеет, и кольца на манер вязниковских обручей!
И вот, как открыли занавеску, то тут же все про Гришкино горе позабыли, да и сам Гришка убрал от лица руки и за живот схватился.
Катается по сцене кругленький буржуйчик, кричит страшные слова, сабля, привязанная под мышкой, по полу волочится, дымище из трубки валом валит. А тут еще мать, как увидела, что Марка во всю правду курит, взбеленилась и закричала:
– Ты что это, гад паршивый, делаешь? Брось сейчас же курить!
А Марка курит. Ему так полагается. Он-то это знает, а мать – нет, и свое твердит:
– Ну, погоди, окаянная твоя душа, я тебе покажу, дай вот только добраться до тебя!
Кое-как успокоили Гришкину мать. А Марка так расходился, что через пять минут люди совсем забыли, что перед ними Марка. Помнила об этом одна мать. И как только закончился спектакль, схватила она нашего дорогого артиста и отшлепала на глазах у всей публики.
– Губы тебе поразбиваю, домой только приди, – пообещала она и ушла из Нардома.
Посочувствовали мы Марке, да что толку-то: обидно человеку, что такую неблагодарность получил за свой труд. Забился он от нас в угол, плачет. Но горе горем, а над горем всегда радость. Растянул Ванька Орел свою голосистую тальянку, на круг позвал. Живой рукой стаскали ребята скамейки в угол и составили в три яруса.
Никто не видел, как залез Марка на самый верх скамеек, да там и заснул крепким сном от обиды горькой. Натанцевались вволю парни и девки, потушили десятилинейную лампу, закрыли Нардом и разошлись, кто куда.
А дальше, значит, так дело было. Поболтались Митя Прохоров с Кланькой Романовой по деревенским улицам, покрасовались на виду у всего народа и опять к Нардому пошли. Там у них заветное резное крылечко было, откуда они любовались красотой ночи. Нардом стоял на высоком песчаном яру, под которым копошилась в своих заботах речка Расташа.
С яра днем до самого Киреевска все видно было, а оглянешься назад – и до Астальцово, кажется, рукой подать, но особенно ночью тут было красиво. Черная деревенская ночь такую огромную луну из-под яра выкатывала и такими горстями мигучие звезды рассыпала, что глаз оторвать нельзя было.
Но главное – не в луне и не в звездах дело. Манила сюда Митю затея храбрость свою Кланьке показать. Нардом-то, надо сказать, на проклятом месте стоит. Незадолго после того как братья Десятовы первые домишки свои сляпали, приволоклась откуда-то сюда старая-престарая старушенция с дочерью. Построили они кое-как избушку на курьих ножках и стали в ней жить.
И все бы ничего, да заприметили люди, что над избушкой нет-нет да искрами что-то рассыплется в глухую полночь.
– Эге! – смекнули догадливые. – К старушке-то, не иначе как змей летает! Вона, что!
Любопытные, конечно, сна лишились, стерегли по ночам – и не напрасно. Своими глазами увидели, как мать и дочь лешака встречали. А когда те ушли в избушку, кто похрабрее, шкуру лешачиную, оставленную у порога, своими руками трогали. А потом перекрестили её, и она только пых – и нету, как Гришкина борода.
А когда старухина дочь родила в скором времени ни с того ни с сего, то и вовсе сомневаться перестали. Да и как же: не любилась ни с кем, не ухажорилась, с брюхом не ходила, как все честные люди, и на тебе – дочь принесла!
И это все не диво. Прошло много времени. Умерла старая колдунья, состарилась её дочь, выросла третья грешная душа. И вот, когда в деревне церковь Тихвинской божьей матери возвели, облюбовали то место, где стоит колдовская избушка, для постройки поповского дома. Ведьмы, известное дело, ни в какую не уступают и в хороший домишко, отданный им обществом, не идут. А поп на своем стоит: подавай ему это место, да и только!
В конце концов, плюнула на все старуха и перетащилась в развалюху, где сейчас Согриха живет. Смекаете, отчего и Согриха-то иногда крылышками машет? То-то! Тоже дьявольское отродье!
Только вот что из этого вышло.
Когда уходила старуха со своего пепелища, то сказала:
– Стройте свой дом, но жить вы в нем все равно не будете.
Пропустили тогда эту угрозу мимо ушей, да напрасно. Все вышло так, как сказала колдунья.
Построили пришлые строители на высоченном яру дом в шесть комнат, расчет, как следует быть, получили, пропили половину в деревенском кабаке и дальше куда-то ушли.
А батюшка, скорым делом облачившись в рясу, помахивая кадилом, с божьими молитвами по всем комнатам и кладовушкам прошел. Святой водой все углы на подызбице и в подвале окропил, на воротах и на дверях кресты кусочком белой глины поставил и после этого переехал в новый дом.
Порадовались они до ночи. А ночью, когда улеглось все святое семейство по своим комнатам спать, вдруг завыло что-то страшным голосом под полом, загремела вьюшка в печной трубе, заходило, заскрежетало на крыше. Кое-как дожили до утра новоселы. Не знают, что и думать, кому попечалиться. Срам сказать – в святом дому чертовщина завелась. Не дай бог, люди узнают.
Все, что можно было закрестить, – закрестил святой отец, все, что можно освятить, – освятил. На десять метров от дома вокруг черту с заклинаниями провел. Не помогло. На следующую ночь повторилось то же самое. Нет-нет да и днем ужасный вой поднимется. Из глубины откуда-то, из подземелья.
Промаялся с месяц батюшка так-то и съехал в старый свой дом, никому не объяснив причины. Однако, как ни держал в секрете поп страшную тайну, узнали люди все до тонкости и стали стороной обходить такой красивый с виду дом.
И только после революции разрешилась тайна поповского дома.
Приехал в деревню по осени сеченовский старик. Никем не узнанный, смело сходил к поповскому дому, попросил открыть его, внутрь вошел. Долго там пробыл и, выйдя на крылечко, объявил народу:
– Приехал я перед смертью свой грех исправить. Дом-то этот я с товарищами строил, знаю кое-что. Заплатила нам тогда здорово старуха, ну и наделали мы внутри бревен пустот и дыр накрутили, незаметных снаружи, чтобы ветер задувал и выл по-страшному. Еще разные разности потайные есть. Не хочу грех на душу брать, исправить надо.
Вот так новость! Вот так дедулечка, искусник лешачиный!
Полазал он два дня с лестницей по стенам да по карнизам. Поколдовал за наличниками, взобрался на крышу. Там дыру забьет, там тесину перевернет, пластиночку тонкую железную из слухового окошка вынул, два кирпича в трубе заменил. И все это, оказывается, выло и гудело, и плакало на все лады, был бы только хоть маленький ветер с какой-нибудь стороны. Ай да колдунья, горазда чужими руками жар загребать!
Сделав нужное дело, облегченно вздохнул сеченовский старик:
– Гора с плеч! Сколько лет маялся, хоть умру теперь спокойно.
Распахнули в поповском доме окна и двери, проветрили хорошенько, лишние стенки убрали, побелили, покрасили – и Народный дом сделали. Стал этот дом, как все дома в деревне, – добрый и приветливый, и только ночью, по привычке, держались от него люди подальше.
А Митя Прохоров наперекор всему каждый вечер тащит сюда красавицу Кланьку. Самому немножко жутковато, а Кланьке и подавно. Шумнет крыльями ночная птица или песок под яром осыплется, задрожит Кланька всем телом, обовьет Митю белыми руками.
– Митя! – только и скажет.
А в Митином сердце змей мелкими искрами рассыплется, могучий и необъятный. Растет Митя до неба, смелый и неустрашимый в Кланькином представлении.
Притянул её к себе:
– Ну, что ты, ей-богу, это же Полкашка у Чугуновых под яром мышкует.
А это вовсе не Полкашка, а мы: я, Толька и Аркашка. Тише воды, ниже травы затаились, укрывшись молодой полынкой. Марку мы где-то потеряли, да он и не любопытный, а нам давно уже страсть, как охота узнать, о чем парни с девками говорят.
Самый настоящий парень в нашем понимании – это Митя Прохоров, ну, а про девку и говорить нечего: красивее-то Кланьки, поди, на всем белом свете нет. Вот мы их и выбрали.
Толька Азаров даже матери признался:
– Как выросту большой, так обязательно на Кланьке женюсь.
– Ишь, чего захотел! Женишься, держи карман шире. Вон Митя как её облапил, фигу в нос он тебе ее отдаст.
В полынку мы залегли сразу, как в Нардоме закончились танцы.
Ноги спустили под яр, головы рассовали по траве. Песок за день нагрелся, удобно: хоть до утра лежать можно.
А у Аркашки полынный запах устроил в носу почесуху. Он дергается в судорогах, шепчет:
– Чихну!
Толька Азаров зашипел:
– Катись вниз.
Камнем Аркашка ринулся год откос. Кланька, услышав шорох, припала к Митиной груди. Митя сильный, как сто богатырей, ему, чем больше страхов, тем лучше. Погладил Кланьку по голове, засмеялся тихонько и сказал:
– От тебя малиной пахнет.
– Плохо? – встревожилась Кланька.
– Хорошо! – Митя уткнулся в Кланькину шею, потянул носом, как пожарный насос, а Кланька засмеялась счастливым смехом.
– Чего ты?
– Щекотно.
Кланька отодвинулась от Мити, потянулась. Они надолго замолчали.
Митя закурил крученую папироску и стал ждать новых страхов, от которых ему перепадало немало приятных минут.
Аркашка внизу чихал, как дергач-коростель, и это никого не настораживало. Задавленные затянувшимся молчанием, не получив никакой дельной информации, мы начали терять интерес к идеальной паре, как вдруг в Нардоме раздался такой грохот, какого не было с сотворения этого злосчастного дома.
Митя, могучий и храбрый Митя, как вихрь сорвался с крыльца и одним прыжком перемахнул через наши головы. Не столь расторопная Кланька, сиганувшая за ним под яр, наступила Тольке Азарову на руку.
Толька, обороняясь, ухватил Кланьку за ногу и заревел страшно и дико, отчего Кланька мертвым грузом покатилась под яр, настигая скачущего оленьими прыжками незадачливого кавалера.
Аркашка, слышавший отдаленный грохот, царапался обратно уже где-то в половине горы, когда вдруг увидел, что на него с неба валится страшное и необъяснимое чудовище, объятое искрами. Искры от Митиной папиросы показались ему тем костром, который негасимо горит в преисподней и на котором трудолюбивые черти вечно жарят грешные души.
Нам приходилось слышать, как верещит попавший в беду заяц, как скулит и воет побитая злым хозяином собака, как плачет обреченная на закланье свинья. Но то, что выдал Аркашка, не поддается никакому описанию. Визжа и хрюкая, скуля и плача, он наполнил ночь торжеством неразберихи, выписывая голосом что-то новое, да такое страшное, отчего Митя упал на четвереньки и помчался обратно в гору, перебирая конечностями с муравьиной скоростью.
А в Нардоме в это время плакал Марка, упавший вместе со скамейками чуть ли не из-под самого потолка. Заворочался сонный Марка на самодельном ложе, оттолкнулся от стенки ногами – и загремел на всю деревню. От макушки до пяток адская боль пронзила все его существо: ведь такая прорва скамеек на одного Марку свалилась. Свыкаясь с болью, Марка еще не отдавал себе отчета, где он и что с ним произошло. Он тер ушибленное колено, прислушивался к гудению в голове и был полностью занят своей разбитой персоной.
Внезапно, как это часто бывает у впечатлительных людей, рулетка памяти дала задний ход, и перед Маркой в обратном порядке пронеслись кадры его сегодняшнего дебюта.
Не скажу, чтобы Марка не испугался, узнав о своем местонахождении: испугался, но не настолько, чтобы впасть в панику. За свою короткую жизнь этот маленький деревенский Гаврош успел побывать во всяких переделках, и чувство его не угнетало, как нас, грешных.
Марка нащупал шпингалет на оконной раме, открыл створки и вывалился из окна в темноту, прямо на голову Мити Прохорова, только что вскарабкавшегося на гору.

0

5

Фальшивомонетчик в церконой обители

По заснеженному леску трусит пегая лошаденка, плетется малой рысью по зимнику. На широких санях, завернувшись в собачью доху и подложив под зад клок сена, дремлет церковный староста Яков Паутов.
Собственно, это только кажется, что он дремлет. На самом деле он зорко глядит по сторонам, ожидая, откуда появится этот черт, Ванька Завражин, про которого вот уже десять лет не было ни слуху ни духу.
Боится Яков, как бы его не укокошил этот сморчок. Вроде бы и не за что, а вот, поди ж ты – боязно. Ванька, слышно, разбоем занимается, говорят, фальшивые деньги научился делать и пачпорта.
– И зачем я ему понадобился? – рассуждает Паутов. – Никогда близко с ним не сидел и дружбу не водил с отрешенным от бога человеком, а он взял да свои каракули прислал: «непременно быть за Молчадинской гатью и при лошади, а то...»
И гать давно проехал, а его все нет.
Оглянулся Яков назад, а Завражин сидит на его дровнях и улыбается мерзкой своей улыбкой. Мурашки побежали по телу Якова. Метнулся рукой за пазуху, где у него был припрятан самопал. Завражин нахмурил безбровое лицо и сказал:
– Оставь! Ничего дурного я тебе не сделаю, и ты ни о чем не сокрушайся, а слушай. Сейчас правь в Астальцово, к Николаю Утробину, возьмешь у него чемодан с кошёлкой. Задержись у Николая до вечера, ну, там, молитвы почитай, что ли. А ночью переправь все это в церковь и в алтаре припрячь. Да не вздумай нос в чемодан сунуть, у меня все замечено.
У Якова так глаза на лоб и полезли от таких слов. Это в святая-то святых пихать поганый чемодан: да он что, не с ума ли сошел?
А Завражин, не обращая внимания на волнения Паутова, договорил:
– Да, вот еще что. Ночью церковный притвор не заряжай на ключ. Так надо. С отцом Николаем обо всем договорено, – соврал Завражин, – и чтобы у меня ни гу-гу, гражданин церковный староста.
И опять – как растаял Ванька на дровнях. Уж не померещилось ли? На всякий случай Яков перекрестился. Нет, лошадь бежала и бежит в сторону Астальцово. Противная дрожь прилипла к пальцам, и живот не вовремя схватило.
Всю жизнь Яков мается слабостью живота. Чуть что испугается – и разжижнет у него все внутри. А тут такой страх, не приведи господи и помилуй! Какие тут молитвы?
Пока был в Астальцово у Николая Утробина, раз десять, поди, на улицу бегал. Николай, угрюмый мужик, ни о чем не расспрашивал, удивленно переглядывался с женой. Чего это гость туда-сюда бегает, всю избу выстудил. Вперед не проходит, у дверей жмется, от чая отказался. Чудно!
Поздно вечером пихнул Утробин ему в сани обшарпанный, перевязанный веревкой чемодан, сумку, сплетенную из рогожи, притрусил сеном и, открывая тесовые ворота, посоветовал:
– Вы шибко-то не перечьте Ивану Кузьмичу. Ведь он, не приведи господи, какую силу имеет.
– Так как же эту мерзость в алтарь? – сокрушился Паутов.
– Это не мерзость, – шепотом ответил Утробин.
– А что же?
– Узнаешь, придет срок.
Всю обратную дорогу гнал Яков Пегашку, что есть духу. То и дело оглядывался назад, чтобы не прилепился опять к саням этот червь поганый. Выскочив возле рытвины из кедрача, облегченно вздохнул Яков и шагом поехал в гору.
Приехав домой, бросил вожжи Марье:
– Привяжи! – а сам, не сказав больше ни слова, побежал к отцу Николаю. Отец Николай, поднятый с постели, засветил ночник.
– Чего ты среди ночи булгачишь, людям спать не даешь?
– Прикрой дверь, батюшка.
– Что случилось?
– Как же вы посмели, батюшка, в святую обитель, христов пристрой, впустить нечисть поганую с вшивыми коробками? Ни нам, ни детям нашим не замолить греха перед Господом Богом во веки веков. Вша летучая, тля ползучая...
– Постой! – гаркнул громогласно поп. – Говори толком, что случилось?
Яков опешил, стал рассказывать все по порядку. Не докончив, скатился с поповского крыльца и, держась за живот, скрылся под навесом.
– Дивны дела твои, господи! – только и сказал поп. Кое-что уразумев из рассказа Якова, он надел поверх исподнего белья сатиновый подризник и стал ждать старосту. Сконфуженный староста, вернувшись, хотел досказать начатое, но поп остановил его:
– На месте разберемся.
Придя к храму, они увидели, что на паперти стоит трясущийся, как осиновый лист, звонарь Трусов, а из открытого храма выглядывает Завражин.
Как только появились Яков с отцом Николаем, Завражин цыкнул на Трусова:
– Сгинь! А вас, батюшка, прошу в храм, да огня не зажигайте.
Такая бесцеремонность взбесила попа Николая. Угольями гнева обложило его святую душу, и она начала коробиться, как сухая береста на огне. Он широко распахнул окованную железом дверь и приказал:
– Поди прочь!
Завражин вплотную подошел к коренастому попу и сказал:
– Осторожно, батюшка, а то, как бы дымком в небо не взлететь вместе с этой богадельней.
– Что тебе здесь надо, дьявол во плоти?
Ванька вышел на паперть, огляделся по сторонам и, плотно закрыв тяжелую дверь, ответил в темноте:
– Деньги будем делать у Христа за пазухой, в святом алтаре.
Разъяренный поп бросился на голос, чтобы уничтожить, раздавить гада ползучего, но в это время раздался выстрел, оглушительный и страшный под сводами церкви, и окрик Завражина:
– Ложитесь, гады, и не шевелитесь! Пикните – убью!
Запахло порохом и нечистотами, от которых не отмыться Якову до гробовой доски, потому что в божьем месте лопнула у него поганая кишка.
Растянувшись на холодном полу, поп и Яков слушали грозный приказ Завражина:
– Чтобы сегодня же, сейчас же были доставлены сюда чемодан и сумка. Да выбросите из головы думу, чтобы выдать меня, потому что я в руках божьих, а вы – в моих. Идите, а я подожду вас в вашем вонючем алтаре.
Нет, не ослышались поп и Яков. Это не кошмар, не сон. Ясно слышны шаги Завражина, удаляющегося в сторону алтаря.
Кое-как выбрались на улицу. Там вдруг поднялась такая завируха, такая снежная канитель, что в двух шагах ничего не видно. Не иначе, как черти свадьбу справляют, или ведьмы шабаш устроили неподалеку. Закрутилась метель волчком по сугробам, с крыш большими охапками снег зашвыряла и жутко завыла во всех щелях и проулках. Да как же не радоваться сатане: такой срам состоялся в божьем храме!
Страх сделал свое дело, и ни один человек в деревне не догадался, что божья обитель стала фирмой фальшивомонетчика и бандита Завражина; жизнь шла своим чередом.
Две зимние свадьбы справила деревня в мясоед. Марья Кандратьева, Пашкина мать, родила двойню, Кольку и Леньку, и теперь у Марьи восемь гавриков, восемь ртов, а отец в кутузке за картежную игру год отсиживает.
И еще одна новость. Отец Николай вдруг ни с того ни с сего от прихода отказался и на его место приехал поп-обновленец, отец Сергей Чулков.
Здоровенный, почти в два метра ростом, громогласный богатырь приглянулся прихожанам тем, что в тот же день, как приехал, устроил в поповском доме пир горой и велел приходить в гости всем, кому не лень. Изрядно подвыпив, пошел плясать под гармонь с молодой красавицей-попадьей, матушкой Ольгой, а потом, чтобы побороть духоту и испарение человеческих тел, живой рукой окно вымахнул нарастопашку. Это зимой-то!
– Вот это поп, – зашептали мужики. А старухи, разглядев у попа левую увечную руку, сделали свое заключение, не вникая в детали:
– Разбойник с большой дороги!
Поп, тут же собрав мужиков в малом зальце, договорился с ними о постройке конюшни. Оказывается, отец Сергей кроме службы в церкви разводит племенных жеребцов орловской породы и сбывает их выгодно. Но это только так. Разводит же он жеребцов для утехи душевной.
Ведь отец Сергей – кавалерист. Воевал в германскую с супостатами в чине полковника. Вот руку-то и покорежило. И еще раз мужики сказали:
– Вот это поп! Всем попам – поп!
А матушка Ольга, непривычно одетая в легкое безрукавное платье из сатина с тремя широкими фанбарами, ласкает деревенских баб певучим голосом и статной фигурой, от которой веет добротой и здоровьем. Первая складчатая фанбара покоится у нее чуть пониже грудей, вторая на бедрах волнуется, а третья сползла к полу и распахнулась надвое, обнажив красивые колени. Матушке Ольге всего двадцать семь лет и называть ее матушкой бабы стесняются. В голубых глазах нет ни святости, ни кротости.
Насела на баб со спросами да расспросами:
– Кто тут в деревне хорошая рукодельница? Кто варить да парить мастерица?
Увидев бойкую Кланькину красоту, поразилась матушка Ольга и тут же всенародно присоветовала:
– Ты уж батюшке на глаза не попадайся. Любит он этаких-то сладеньких, – засмеялась и снова заговорила с бабами, будто забыла про Кланьку, а сама – нет-нет да и стрельнет в нее глазами.
Поздно и нехотя разошлись мужики от хлебосольного попа, пообещав завтра же начать валить лес для конюшни, чтобы успеть по черыму вывезти его из тайги.
Бабы, перебивая друг друга, взахлеб расхваливали молодую попадью, даже простив ей голые колени. Старая-то попадья двадцать лет прожила в деревне, а дальше порога у ней никто не был. А эта, голубушка, сразу Марье Кандратьевой целый калауш белья навязала постирать. Анну Малахову позвала завтра стряпней заняться. Да и мужикам вон, какое добро выпало. Чем пороги друг у друга околачивать целую зиму – зарабатывай, гоноши копеечку. Эко повезло деревне с попом!
А поп дождался, когда на улице уляжется гам, юркнул с Трусовым в церковь и долго там пробыл. Домой вернулся довольный сверх меры. Поиграл с матушкой в бирюльки, пощекотал ее для заливистого смеху под мышками и сказал:
– Обитель-то, матушка, тут золотая!
– Иконостас, что ли, из чистого золота?
– Иконостас – и еще кое-что.

0

6

Престольный праздник в Десятово

Двадцатого марта в Десятово престольный праздник: Явление Тихвинской божьей матери.
По последнему санному пути съезжаются к нам на богомолье за тысячу верст со всей священной епархии. Бабарыкинский тракт, Кожевниковский, Баткатский, Богородский запружены санями, кошевками, повозками всех фасонов. Веселый скрип полозьев, ржание лошадей, говор, песни, брань наводнили разбуженную от зимней спячки деревню.
На всем протяжении, обочь дорог, измочален хрупкий весенний снег. Нетерпеливые тройки, обгоняя одноконные сани, взрывают затвердевший за ночь черым, обдают веселыми брызгами снежной крупы идущих на богомолье пешеходов.
В деревне шумно, как на ярмарке. Дворы не в состоянии вместить такую прорву коней и упряжки. В домах тесно от людского нашествия. Люди целуются, обнимаются, рады-радешеньки, что еще раз довелось встретиться. Приезжие одаривают хозяев привозными гостинцами. Знают, когда будут отъезжать в обратную дорогу, им тоже соберут медку, положат в сумку индюшку вареную, курник да каравай ситного хлеба, пряников да пирогов домашних для ребятишек.
А сейчас нарядные бабы, прикрыв гостинцы широкими концами платков, шныряют со двора во двор, разносят великую радость встречи, голосят и смеются. Не то что мужики, остановившиеся у нас. Встретились, прилипли к лавкам да табуреткам и точат лясы в табачном дыму, сквозь который невозможно разглядеть, где сидит колыванский мужик Кузьма Мытов, где бабарыкинский Афанасий Родин, а где Митя Калинин, приехавший на богомолье откуда-то из-под Красноярска. Подумать только: каждый год мотается человек туда и обратно, будто в самом деле имеет какую-то пользу от бога. Да кабы только сам, а то и жену с собой возит, Мареюшку, как он ее называет на свой манер.
Мареюшка у него сладкоежка, леденцы любит трескать. Так при себе и носит плоскую баночку с леденцами. Одну схрумкает, за другую принимается. Где она их столько берет?
У Мареюшки нехорошая привычка смотреть в рот человеку, с которым она разговаривает. Поднимет брови, сделает удивленное лицо и смотрит в рот так, как будто оттуда вот-вот вылетит Жар-птица или выйдет стадо слонов. Она и Мите смотрит в рот, но Митя этого не замечает или привык уже человек за много лет совместной жизни.
Митя Калинин был страшный богач до революции. Ни скотине, ни земле своей, ни птице счету не знал. Доходило до того, что не молоченые клади хлеба в поле терял и нимало не горевал об этом. Раньше по этому поводу Кузьма Мытов потешался над ним:
– Ну что, Митя, опять приехал у божьей матушки помощи просить клади свои найти?
– Ага, мать моя, – это у Мити такая поговорка, – поклонюсь Тихвинской богородице, заступнице нашей, может, и найдем вместе.
– А бабу-то на лешего приволок, коней не жалко, что ли?
– А мы вместе ударим лбами, так-то, мать моя, вернее. Может, моя молитва не дойдет до бога, а ее – в аккурат.
Потом, пережив большие события революционных дней, уехал Митя в Красноярск и там поклонился Советской власти всем своим движимым и недвижимым имуществом и для верности бумагу об этом взял, где во всех подробностях было указано все сказочное Митино богатство, отданное в трудный час в пользу народа.
Вот тогда-то и поднялись на лоб красивые Мареюшкины брови, и выползло на лицо вековечное удивление словам человеческим, которые от великой встряски или от чего другого перемешаются иной раз в голове у человека и вылетают оттуда не в том порядке.
И посыпались тогда отовсюду на Митину голову десятки обидных слов, таких, как: дурак, сумасшедший, ненормальный. Но жизнь, в конце концов, все поставила на свои места. Через много лет, когда стали ссылать кулаков из родных мест, Митю не тронула новая власть, и кулаки, лишенные всех прав, заговорили другое:
– Хитрый, гад!
– Умный, сволочь!
Сегодня и Кузьма Мытов, давнишний товарищ по богомолью, не знает, как подковырнуть Митю, но тем не менее мускулы у него на лице переместились к ушам и по лицу смешные плавуны пошли.
– Что, мать моя, вместо тройки на одной кляче приковылял?
– Ага, мать моя, на одной. Да она у меня молодец, так летит – земля дрожит. Цыганских кровей кобылка.
– Оно и видно, что цыганских, – загоготал Афанасий Родин, – вся шкура кнутом исполосована вдоль и поперек.
– А это так, для порядка – кнутом-то.
– А что нынче притащился в такую даль? Вроде бы не о чем просить богородицу, – поинтересовался Мытов.
– Да просить-то не о чем, мать моя, а вот свечу пудовую за облегченье в жизни великое надо поставить Тихвинской божьей матери.
– Что же ты ей свечу ставишь? Тебе большевики облегченье сделали, ты им и поставь.
– Облегченье я сам себе сделал, как совесть велела, а большевики и тебя вроде бы не обидели. Бывало, пешедралом из Бабарыкино на богомолье ковылял, мать моя, а теперь, смотри-ка, вон какой леший во дворе к моей кобыле подкатывается, – нашелся Калинин. Мужики захохотали, а Кузьма протянул:
– Краса-а-а-вица! У нас таких нету. Ты ей в ухи сережки вдень, а на хвост бантик привяжи, она всех жеребцов с ума сведет.
– А и вдену, и вдену, – покрывая смех, захорохорился Калинин, – вон, у Мареюшки возьму, а ей вдену, чтобы твоего долгохвоста за собой умануть и тебя, хромого черта, на своих двоих оставить!
– Ой, не могу! – сползая с лавки, хохочет Родин. – Грыжа лопнет к чертям собачьим от смеха!
В избу торопливо вбежал мой отец:
– Кузьма, твой жеребец покрыл Митину кобылу!
Смех, от которого чуть не лопнули в окнах стекла, потряс избу и, кажется, чуть-чуть приподнял потолок. Ничего не понимая, отец смотрит на мужиков – то на того, то на другого, а Митя, отдышавшись от смеха, проговорил спокойно:
– Ну, вот и без сережков обошлось, мать моя. Породнились мы с тобой, значит, Кузьма Егорыч!
– Распутная кобыленка, – будто не слыша Митиных слов, осуждающе проговорил Кузьма. – Как же ты, Михайла, не доглядел?
– Да я с водопоя их пригнал, вместе пустил в стайку, они и слюбились.
– Ай да Митя! Вот тебе и “мать моя”, – надсажается Афанасий Родин, – одним махом двух зайцев прихлопнул: богу помолился и с Кузьмой породнился!
– Богу я еще не помолился.
– Ну, помолишься, бог даст, да мы поможем.
К обеду возвратились бабы: жена Кузьмы Мытова – Софья, Даша Родина и востроглазая Мареюшка. Обежали всех соседей, узнали кучу новостей, Мареюшка – больше всех.
– Шутка сказать, не приехал нынче на богомолье батуринский Степан Черный: преставился, божий трудник. Тридцать лет ездил к богородице, молил напасти и смерти на своего соседа с соседкой. Так Степан умер, а соседи живы, Степан не приехал, а соседи приехали. Никогда не ездили, а тут приехали и свечу пудовую привезли. Рады, что избавились от врага своего.
– Царство ему небесное, – перекрестился за столом Мытов. А Мареюшка, обмахнув губы концом платка, изобразила на лице самое великое удивление и сообщила:
– И Наталья из Базоя не приехала.
– Это которая? – спросила мама, разливая гостям кисель.
– А та, что каждый год зачатия просила у Тихвинской. А теперь зачала и не приехала. Нельзя ей по тряской дороге ездить.
– У нас кобыла вон тоже зачала, мать моя, – брякнул Митя, – ей тоже нельзя трястись, обратно пешком пойдем.
Мужики, не ожидавшие такого оборота в разговоре, фыркнули и схватились за животы. Мареюшка, как зачарованная, уставилась на Митин рот, но оттуда больше ничего не вылетело, что могло бы объяснить непутевые слова. Ах, как много новостей еще не досказала Мареюшка, сбил, злыдень окаянный. И эти жеребцы ржут невесть что. Ну, да ничего, выпадет еще время, утешила себя Мареюшка и принялась за еду. За разговорами-то она так ничего еще и не поела.
Рано утром заблаговестили колокола, созывая народ к заутрене. Проснувшиеся богомольцы дома положили поклонное начало перед ликом святых, заторопились со всех концов к церковным вратам, к святому чистилищу, где незримо снимает владыка небесный греховную тяжесть и подарит вечное всепрощение.
Малиновый звон несется с Земли на Небо, призывая Бога: взгляни на Землю, на толпы счастливых прихожан, приготовься услышать молитвы и покаяния людские. Оцени великие приношения, которые, как дождь, падают на золотую жертвенную тарелку в руках Якова Паутова: пятаки, гривны, полтины, рубли, а иногда и червонцы, которые тут же, воровато оглядываясь, прячет Яков в глубокий карман – покаянная плата за содеянные грехи, за тайную просьбу послать счастье, богатство и долгих лет жизни себе и ближним чадам своим.
Не успевает Яков таскать загрузлые тарелки с деньгами в церковную кассу, не успевает пономарь Денис складывать столбиками монеты, сортировать их по достоинству – валит валом в мешок: после разберемся, где богова копейка, где людская гривна.
Оттопырились и у Якова карманы, неудобно ходить, а народ все валит и валит к Тихвинской божьей матери. Тыщи людей понаехали, всем охота поклониться чудотворной иконе, всем охота приложиться к лику святому и взглянуть в глаза ее праведные.
На паперти, выжидая очередь, переобувается в шевровые сапоги Макар Наумов. Великий мот и картежник, готовый проиграть черту душу, как зеницу ока бережет сапоги – отцово подаренье. В стареньких топтунах дойдет Макар до церкви, переобуется в лаковое чудо, простоит в них молебен, а домой опять в опорках идет, а сапоги в руках несет.
Приловчился Макар в церкви менять вошь на рожь и свой карман веселеньким хрустом баловать. Бросит на тарелку пятак, а сдачу возьмет полтинник. Бросит рубль, а с тарелки слизнет пятерку. Яков Паутов видит, но молчит. Конечно, не без причины: уследил его как-то самого Макар, когда в карман зелененькую нес, ухватил за руку; вот с тех пор и ловчит из-под божьего носа святую копейку прикарманить.
Не обманул Митя Калинин: и вправду громадную свечу богородице засветил. И Мареюшка не обманула. Батуринские муж с женой Святительнице для услады такую же восковушку закурили. У всех святых горят под носом тоненькие свечи, а у Тихвинской пылают два метровых восковых полена, наполняя церковь светом и благовонием. Отец Сергей рад-радешенек: теперь-то уж до Всевышнего обязательно дойдет людская молитва. Самое время грянуть канон богородице!
Подбросил он ладана в кадило, в первую очередь окурил Митю с Мареюшкой, стоящих на коленях у иконы божьей матери, пахнул дымом на батуринскую чету, взошел на амвон и, передав кадило молодому дьячку Алешке Паутову, громогласно запел канон, воздев руки к небу. На клиросе певчие подхватили молитву, а за ними прихожане, искривив от усердия рты и глотая навернувшиеся слезы, послали свои голоса к сердцу небесной матери: «Богородица-дева, радуйся! …»
Припадочные, заики, кликуши, немощные калеки упали на колени и от притвора на четвереньках поползли к престолу, где была установлена икона Тихвинской божьей матери, заголосили, запричитали свои просьбы, нарушая сладкозвучный строй песнопения. Паша Бодун, удерживаемый двумя мужиками, приноравливается пробить лбом иконостас. Петя Колбаскин потрясает железными цепями, одетыми на голое тело: посмотри, матушка, что носит на себе человек, истязая дух и плоть, и страдает за других, ожидая житья райского.
Пора уже поднимать хоругви и нести Тихвинскую к кедровой сосне, чтобы сотворить молебен на том месте, где она много лет назад явилась народу. А люди все идут и идут, и не видно этому шествию конца.
Певчие перепели все псалмы и акафисты, повторили их дважды и по третьему заходу начали. На железных поддонах дотлевают пудовые свечи, отец Сергей, истекая от усердного богослужения потом, сменил два подризника, а Яков Паутов, набив карманы, сует ассигнации за пазуху: замаялся таскать поднос с деньгами, воздавая хвалу господу богу.
И кажется, ничто не может нарушить стройного течения святого молебна. Все заняты своим делом. Вместе со всеми, прилепившись поближе к алтарю, размашисто крестятся и бьют земные поклоны два работника уголовного розыска, прибывшие сюда с труднейшим заданием: поймать Ваньку Завражина.

Узнали о Ванькином местонахождении совершенно случайно. Два дня назад молодой милиционер Миша Утробин попутно заехал ночью в Астальцово, проведать дядю Николая, у которого он воспитывался после смерти родителей. В голодном двадцатом году умерли они от брюшного тифа, и осиротевшего мальчика взял к себе дядя Николай. Растил его приемный родитель, как своего родного сына, учил в школе, в меру загружал работой, обид зря не чинил – своя кровь как-никак – братов сын.
Рос Миша хорошо, в материну породу удался статью: высокий да кряжистый. Хороший бы хлебороб из него вышел, а он взял в прошлом году, да и отчебучил коленце: пока дядя ездил в город по делам, Миша в милиционеры определился в районе. Нагрянул дядя туда, хотел разгон Мише устроить, но как увидел, что все при наганах ходят и кожаными штанами по стульям скрипят, оробел и уехал ни с чем. Только изматерился с досады.
Был потом крутой разговор, да что толку-то. Вот он сидит, дубина стоеросовая, в божницу затылком уперся. Доел и лба не перекрестил.
– Эх, Мишка, Мишка, вроде умный парень, а в легавые подался, – начал новый разговор дядя, – отвернут тебе башку когда-нибудь.
– Ладно, дядя, хватит об этом, давай-ка лучше закурим на дорожку.
Сунул Утробин племяннику кисет с табаком, а сам во двор зачем-то вышел. Мотнулся туда-сюда, недоуздок в сенях с места на место переложил и вдруг вспомнил, что в кисете цидулка от Ваньки Завражина лежит, с приказом: в день престольного праздника, к концу службы в Десятово к церкви рысака подать и оставить у коновязи.
Как ошпаренный кипятком, влетел старший Утробин в избу, увидел, что племянник читает преступную записку, и зашипел.
Посуровел молодой работник милиции, сложил вчетверо измятый листок и сунул его в грудной карман.
– А ну-ка, дядя, собирайся побыстрее, поедем в район.
– Да ты что? – позеленел старший Утробин. – Ты что это вздумал? Не выпущу живого!
Не помня себя, сдернул старик со стены всегда заряженную централку, но не успел ею распорядиться. Мишка ловко подсек старика под колени и, отобрав у него ружье, сказал спокойно:
– Если не хочешь беды, поедем, отец, в район. Торопиться надо. Ты даже не представляешь, какая беда над тобой висит. Ищут ведь этого головореза по всей стране, а он дома сидит и командует дураками!
– Убьют же меня вместе с ним.
– Никто тебя не убьет, если сам никого не убил.
– Да я... да, господи... – запричитал Утробин, – над самим два года этот топор висит, не знаю, как от него избавиться.
– Ну, вот и хорошо, отец. А ты говоришь, зачем я в милиции служу? Мало ли таких топоров над людскими головами висит.
Из престольного храма выносили хоругви и явленную икону, когда на гнедом жеребце, в кошеве, крытой телячьей полостью, подкатил к церкви Николай Утробин. Завражин, осторожно выглядывая из-за косяка алтарного окошка, отметил аккуратность старика: “Молодец, вовремя приехал!”
Утробин привязал бегунца к коновязи, снял шапку, перекрестился несколько раз и присоединился к шествию, направлявшемуся в кедрач, к часовне.
Никто не обратил внимания на то, как два богомольца замешкались в притворе, отстали от колонны и юркнули в дверь, ведущую на колокольню. В церкви остался один пономарь Денис, чтобы привести в порядок финансовое хозяйство. Напевая под нос псалом, он с трудом поднял на стойку денежный мешок, и в это время в дверь боковушки бесшумно вошел Завражин. Глаза у Дениса округлились, как у совы. Он хотел крикнуть: “Караул!”, но, увидев под самым носом черный глазок пистолета, захлопнул рот и глухо застучал зубами.
Ванька, не сказав ни слова, снял у него с пояса ключи, взвалил на плечо мешок с деньгами и, закрыв на звончатый замок толстенную дверь боковушки, пошел к выходу.
В просвет двери оглядел пустую площадь. Вдалеке ковыляет от дома Чугуновых какая-то старуха, в Замятином проулке трое мальчишек бегают за собакой, больше никого. Долго раздумывать некогда. Сгибаясь под тяжестью мешка и утлого чемодана, пошел Завражин скорым шагом, чувствуя на своей спине чей-то взгляд. Оглядываться нет времени. Бросил у кошевы груз, отвязал жеребца, не глядя, отхлестнул меховую полость, нагнулся за мешком – и нос к носу столкнулся с двумя милиционерами, сидящими в углах кошевы, с наведенными на него наганами.
Как легкая пружина выпрямился Завражин, поднял кверху руки, будто сдаваясь на милость, а сам громко хлопнул над головой в ладоши, крикнул что есть мочи, и освобожденное гнедое чудо, дико скосив глаза и не разбирая дороги, сломя голову, понеслось к крутояру, на котором стоит народ.
Дальнейшее произошло в считанные секунды. Два чекиста, выбежавшие из церкви, сзади навалились на зазевавшегося Завражина. Выскочив из кошевы, спешил к ним на помощь один из милиционеров, а второй, молодой и сильный – Миша Утробин – с передка кошевы вскочил на спину взбешенного жеребца и чудом предотвратил неминуемую беду.
Деревня шумит, как пчелиный улей. Шутка ли: поймали Ваньку Завражина, арестовали попа Сергея, распотрошили карманы у Якова Паутова – и все это на глазах у верующей братии, собравшейся сюда чуть ли не со всей Сибири на великое престольное богомолье.
Срам-то какой! Ведь сказать – не поверят, что в святом алтаре, куда простому человеку и заглянуть-то нельзя, разбойник Завражин фальшивые деньги делал с согласия отца Сергея.
Да кабы только этим осквернил святой угол, а то ведь подумать страшно: за райскими вратами ведро с нечистотами стоит, и святой Петр золотые ключи прямо над этим ведром держит.
Звонарь Трусов под страхом смерти по ночам опорожнял поганое ведро, а сегодня из-за раннего богомолья замешкался и не успел дела сделать. Вот поп Сергей горстями и швырял в кадило ладан. Благовоньем отгонял зловонье!
– Ему-то что было не отгонять: мужикам фальшивыми бумажками набил карманы за лес для конюшни. Хватились теперь сквозь них на солнышко глядеть. Фигу там увидишь, больше ничего!
– Куда же божья матушка глядела?
– А никуда не глядела. Ей тоже фальшивыми бумажками глаза занавешали.
– Окстись, что говоришь-то, Господь покарает.
– За такое не покарал, и за это не покарает.
– А вот и покарает, а вот и покарает! Это Господь открыл милиции глаза.
– Что блажишь-то, старая перечница, Господь в милиции не служит.
– А может, и служит. Нынче всего можно ожидать!
Вот оно! О чем раньше втайне мечталось – додумалось сегодня, само собой оказалось.
– Эх, мать моя, за тыщи верст притащились да черту помолились, – сокрушался Калинин.
– Брось Бога гневить, – напустился на Митю Мытов.
– Ага, прогневишь его нынче, Бога-то! Ему к носу вон какие примочки делают, а он – хоть бы хны!
Пошатнулась незыблемая вера в Бога, хоть на малую толику, да пошатнулась!

0

7

Как написанооо!!!!!!!!!!!!!!!А я про такого автора и не слышал.

0


Вы здесь » СИБИРЯК » МИР ПРЕКРАСНОГО » Михаил Карбышев.Рассказы.>>Уроженец Шегарского р-на Томской об